Не так уж ты сильно изменился, мой Васильевский остров. Вот разве что раскопан больше обычного. А бетонная страхолюдина, зеленая, о трех головах, все так же торчит в проходном дворе - что она должна была изображать, убей меня Бог, я сообразить не в силах, потому что даже на змея горыныча это не тянет, ни у одного змея горыныча не было этого наводящего ужас сочетания: огромная башка без шеи по центру и две рудиментарных пристяжных, похожие на поганки-переростки на очень тонких длинных ножках. И "Чебуречная" на шестой линии - жива, жива, куда она денется.
Сейчас я здесь живу, а когда-то учился. Двадцать седьмая историко-литературная, в огромные окна - Нева и протяжные, как крики китов, гудки теплоходов, неизменные баржи с корабельными соснами, всегда полные, всегда черные, только зимой короткий пересменок, когда прямо с набережной - обрыв в никуда, в белизну, в слепящий снег, но если вглядеться, увидишь силуэты домов за мостом и Исаакий блеснет сквозь туман тусклым золотом.
Впрочем, и сейчас учусь. Вылетаю из Академии Художеств, шесть часов лекций, да еще часа на полтора в общей сложности перерывов, но они так по-дурацки скомпонованы, что успеваешь только в библиотеку, и то в два приема. В столовую нашу лучше не ходить - как и некогда школьная, она вполне заслуживает наименования "У Сальери". Настолько дешево и сердито было, наверное, только в каких-нибудь провинциальных привокзальных буфетах, столь любимых Кармадоном.
Словом, поесть негде. И вот я, закончив лекции, прохожу, как когда-то, шестую-седьмую линию, выхожу к метро и цапаю в невесть как уцелевшей под натиском коммерции "Выпечке" нечто странное, набитое вроде бы курагой, а, может, и не курагой, но пахнет и теплое, и, спасибо за маленькие радости, съедобное!
Я бездумно надкусил это произведение кондитерского искусства - и модная каменная плитка ушла у меня из-под ног, вместо нее в подошвы ткнулся дырявый асфальт; цветочные прозрачные склепики, окружающие сейчас "Василеостровскую", сдвинулись в сторону, а впереди, у желтой слепой стены замаячил такой знакомый угол ларька, их тут когда-то были целые ряды, один за другим, с пивом, сигаретами, шоколадками и - да, конечно, - пирожками. Я хватал четыре штуки самых кошмарных, сейчас они в страшном сне не приснятся, жареные с повидлом, но ведь дешево, семь копеек штука, на три укуса каждый, да еще воробьям что-то кинуть. Эти симикопеечные уродцы горячими булыжничками оседали в моем тогда бездонном желудке - и снова можно было жить, потому что к шестому уроку уже кружилась голова, так хотелось есть, я ведь не завтракал, ехать надо было через весь город, и я спал до последнего, потом вскакивал, хватал сумку, куртку - и мчался, и почти всегда опаздывал. Нет, завтрак никак не помещался в мое утро.
Эта липкая, далеко не лучшая курага в непропеченом тесте вышвырнула меня на пятнадцать лет назад, к этому бесконечному чувству голода, цена которому была - двадцать восемь копеек тогда и чуть побольше - сейчас, к нелепому счастью вгрызания в мерзкий пирожок, моменту безоблачности между школой и возвращением домой, к тому, как я всегда старался растянуть этот момент и пойти на метро не сразу, а хоть немного потом, а сейчас, сейчас я кадавр, удовлетворенный желудочно, у меня пароксизм довольства, и все беды, сколько их ни есть, так далеко.
И почему-то пробило меня это "дежа вю", пробило почти в слезы, так жаль мне стало непонятно чего - то ли себя тогдашнего, мучимого одновременно голодом и безденежьем, то ли того, что это нелепое счастье подростка никогда уже не вернется.
Хотя спроси меня кто - хочу ли я вернуть это время, я твердо отвечу "нет", менее всего на свете я жажду вернуть свое детство. Может быть, потому, что хожу мимо него каждый день по нескольку раз.
Сейчас я здесь живу, а когда-то учился. Двадцать седьмая историко-литературная, в огромные окна - Нева и протяжные, как крики китов, гудки теплоходов, неизменные баржи с корабельными соснами, всегда полные, всегда черные, только зимой короткий пересменок, когда прямо с набережной - обрыв в никуда, в белизну, в слепящий снег, но если вглядеться, увидишь силуэты домов за мостом и Исаакий блеснет сквозь туман тусклым золотом.
Впрочем, и сейчас учусь. Вылетаю из Академии Художеств, шесть часов лекций, да еще часа на полтора в общей сложности перерывов, но они так по-дурацки скомпонованы, что успеваешь только в библиотеку, и то в два приема. В столовую нашу лучше не ходить - как и некогда школьная, она вполне заслуживает наименования "У Сальери". Настолько дешево и сердито было, наверное, только в каких-нибудь провинциальных привокзальных буфетах, столь любимых Кармадоном.
Словом, поесть негде. И вот я, закончив лекции, прохожу, как когда-то, шестую-седьмую линию, выхожу к метро и цапаю в невесть как уцелевшей под натиском коммерции "Выпечке" нечто странное, набитое вроде бы курагой, а, может, и не курагой, но пахнет и теплое, и, спасибо за маленькие радости, съедобное!
Я бездумно надкусил это произведение кондитерского искусства - и модная каменная плитка ушла у меня из-под ног, вместо нее в подошвы ткнулся дырявый асфальт; цветочные прозрачные склепики, окружающие сейчас "Василеостровскую", сдвинулись в сторону, а впереди, у желтой слепой стены замаячил такой знакомый угол ларька, их тут когда-то были целые ряды, один за другим, с пивом, сигаретами, шоколадками и - да, конечно, - пирожками. Я хватал четыре штуки самых кошмарных, сейчас они в страшном сне не приснятся, жареные с повидлом, но ведь дешево, семь копеек штука, на три укуса каждый, да еще воробьям что-то кинуть. Эти симикопеечные уродцы горячими булыжничками оседали в моем тогда бездонном желудке - и снова можно было жить, потому что к шестому уроку уже кружилась голова, так хотелось есть, я ведь не завтракал, ехать надо было через весь город, и я спал до последнего, потом вскакивал, хватал сумку, куртку - и мчался, и почти всегда опаздывал. Нет, завтрак никак не помещался в мое утро.
Эта липкая, далеко не лучшая курага в непропеченом тесте вышвырнула меня на пятнадцать лет назад, к этому бесконечному чувству голода, цена которому была - двадцать восемь копеек тогда и чуть побольше - сейчас, к нелепому счастью вгрызания в мерзкий пирожок, моменту безоблачности между школой и возвращением домой, к тому, как я всегда старался растянуть этот момент и пойти на метро не сразу, а хоть немного потом, а сейчас, сейчас я кадавр, удовлетворенный желудочно, у меня пароксизм довольства, и все беды, сколько их ни есть, так далеко.
И почему-то пробило меня это "дежа вю", пробило почти в слезы, так жаль мне стало непонятно чего - то ли себя тогдашнего, мучимого одновременно голодом и безденежьем, то ли того, что это нелепое счастье подростка никогда уже не вернется.
Хотя спроси меня кто - хочу ли я вернуть это время, я твердо отвечу "нет", менее всего на свете я жажду вернуть свое детство. Может быть, потому, что хожу мимо него каждый день по нескольку раз.